Человек в контексте антиутопического сознания ХХ века

Жанр антиутопии и историческая реальность. Антиутопия как обобщение исторического опыта. Классики антиутопии ХХ века. Роман-антиутопия Евгения Замятина "Мы". Конфликт между "естественной личностью и благодетелем". Концепция любви в романах-антиутопиях.

Рубрика Литература
Вид курсовая работа
Язык русский
Дата добавления 20.01.2012
Размер файла 69,3 K

Отправить свою хорошую работу в базу знаний просто. Используйте форму, расположенную ниже

Студенты, аспиранты, молодые ученые, использующие базу знаний в своей учебе и работе, будут вам очень благодарны.

Размещено на http://www.allbest.ru/

Размещено на http://www.allbest.ru/

ФЕДЕРАЛЬНОЕ АГЕНСТВО ПО ОБРАЗОВАНИЮ

ГОСУДАРСТВЕННОЕ ОБРАЗОВАТЕЛЬНОЕ УЧРЕЖДЕНИЕ ВЫСШЕГО

ПРОФЕССИОНАЛЬНОГО ОБРАЗОВАНИЯ

ВЯТСКИЙ ГОСУДАРСТВЕННЫЙ УНИВЕРСИТЕТ

Гуманитарный факультет

Кафедра культурологии

КУРСОВАЯ РАБОТА

ЧЕЛОВЕК В КОНТЕКСТЕ АНТИУТОПИЧЕСКОГО СОЗНАНИЯ XX ВЕКА

Студентки II курса гуманитарного факультета

(специальность «Культурология»)

Ждановой Екатерины Андреевны

Научный руководитель -

кандидат культурологии, доцент

Гмызина Эльвира Викторовна

КИРОВ 2007

Содержание

Введение

Глава 1. Жанр антиутопии и историческая реальность XX века

1.1 Антиутопия как обобщение опыта исторической реальности XX века

1.2 Е. Замятин, О. Хаксли, Дж. Оруэлл - классики антиутопии XX в1

Глава 2. Замятин, Хаксли, Оруэлл: концепции человека в стандартизированном мире

2.1 Личность и власть: конфликт между «естественной личностью и благодетелем»

2.2 Концепция любви в романах-антиутопиях

Заключение

Список литературы

Введение

«Настоящая литература может быть только там, где ее делают не исполнительные и благонадежные чиновники, а безумцы, отшельники, еретики, мечтатели, бунтари, скептики, - писал Евгений Замятин в знаменитом эссе «Я боюсь» 1921 года. - А если писатель должен быть благоразумным, должен быть католически-правоверным, должен быть сегодня полезным, не может хлестать всех, как Свифт, не может улыбаться над всем, как Анатоль Франс, - тогда нет литературы бронзовой, а есть только бумажная, газетная, которую читают сегодня и в которую завтра завертывают глиняное мыло». Антиутопии во все времена создавали еретики. Не-безумцу написать антиутопию невозможно. Антиутопия не просто литературный прием, не просто жанр, это кредо. В антиутопии каждая строчка сигналит: думайте, думайте, думайте! Здесь многое не так, здесь все не так.

Данная курсовая работа посвящена изучению именно такого важного явления как антиутопия. Антиутопия сыграла очень важную роль в свое время. Она обобщила опыт всего XX века, заставила человечество задуматься о том, что может произойти в будущем, если ничего не изменить сегодня. Романы-предупреждения актуальны и в наше время. Они выражают наши современные страхи и надежды. Они показывают, как важно думать о сегодняшнем дне, чтобы мог наступить завтрашний. В наш XXI век, когда нарастает мощь технического производства, когда человек начинает играть слишком малую роль, по сравнению с техникой, когда почти разорвана связь с природой, антиутопии очень актуальны. И нужно понять свои ошибки сейчас, чтобы можно было их исправить, пока не поздно.

К теме антиутопии обращались многие как отечественные, так и зарубежные критики, ученые.

В 2001 году вышла в свет работа Сухих И. Н. «Книги XX века: русский канон». В этой книге рассмотрены произведения многих русских писателей XX века, в том числе и антиутопия Замятина «Мы». Автор книги дает подробный анализ произведению Замятина. Роман «Мы» - это возможный вариант будущего, к которому может прийти человечество. И. Н. Сухих показывает, что антиутопия Замятина дала начало развитию самого жанра антиутопии. Замятин был в начале начал. После его работы многие стали задумываться о жанре антиутопии и создавать подобные произведения.

Ценной является и работа Бардыковой Н. В. «Связь времен». В этой книге собраны произведения писателей как XIX, так и XX веков. Именно поэтому, автор книги дает ей такое название. Среди этих писателей есть и Замятин, и Хаксли, и Оруэлл. Бардыкова анализирует романы Замятина и Хаксли в сравнении, т. к. они во многом похожи. Только антиутопия Хаксли менее насильственная, чем у Замятина. Рассматривая роман Оруэлла, автор делает акцент на композицию, строй романа.

Также значимы статьи Чаликовой В. А. о творчестве Джорджа Оруэлла. Она глубоко исследовала все произведения Дж. Оруэлла. Можно сказать даже, что все ее труды посвящены работам Оруэлла.

Цель данной работы заключается в объединении сведений, содержащихся в разных источниках и построении более целостного взгляда на явление антиутопии в культурном сознании XX века и образ человека в антиутопических произведениях.

Задачи работы заключаются в следующем:

Выявить роль и место антиутопии как жанра в литературе XX века и обозначить историческую реальность, в которой этот жанр сформировался.

Определить события истории, которые подтолкнули авторов антиутопий к их написанию.

Охарактеризовать варианты антиутопий, даваемые Замятиным, Хаксли и Оруэллом.

Проследить развитие отношений между личностью и властью в романах-антиутопиях.

Рассмотреть концепцию любви в антиутопиях.

Предмет исследования - человек в контексте антиутопического сознания XX века. В роли объекта изучения выступают разнообразные источники: статьи и монографии, посвященные этой теме, сами произведения.

Новизна работы заключается в объединении разрозненных сведений и целостном представлении явления антиутопии в культурном сознании XX века и образа человека в антиутопических произведениях в рамках культурологического исследования.

Глава 1. ЖАНР АНТИУТОПИИ И ИСТОРИЧЕСКАЯ РЕАЛЬНОСТЬ ХХ ВЕКА

1.1 Антиутопия как обобщение исторического опыта ХХ века

Жанры создает время. Во всяком случае, оно предоставляет условия наибольшего благоприятствования одним жанрам, сдерживая рост других. Это происходит помимо авторских пристрастий, а нередко - и вопреки общественным обстоятельствам. Но есть духовные запросы, слишком настоятельно требующие художественного воплощения. И перед этой потребностью все остальное, в конечном счете, бездейственно.

XX век был для литературы, среди многого иного, веком антиутопий. Теперь это видно совершенно отчетливо, и более или менее проясняются причины, в силу которых пережил свой расцвет жанр, никогда прежде не обладавший ни такой притягательностью, ни таким престижем. Причины заключаются в характере исторической реальности этого столетия. Оно нуждалось в антиутопиях, чтобы осознать самое себя. Увидели это далеко не сразу и не все, но там, где господствовало сомнение, постепенно воцарилась уверенность.

Произошло это, в частности, и оттого, что стремительно ускорившиеся темпы социального развития позволили уже в наше время проверить свершившиеся прогнозы, сделанные всего несколько десятилетий тому назад, и удостовериться если не в абсолютной их точности, то в верности исходных посылок. Творцы великих утопий прошлого - Томас Мор, например, или В. Одоевский - подразумевали такое состояние вещей, которого общество, быть может, достигнет лишь в очень отдаленном будущем. Антиутопии XX века родились не из теоретических размышлений о вероятном, но из наблюдения над текущим, над историей, ломавшейся круто и драматически. В них изначально не было ни следа кабинетной абстракции. Читая эти книги, мы думаем не о грядущих тысячелетиях, но о том, что день за днем тревожит нас самих. Мы узнаем в этих книгах собственный опыт.

Конечно, это узнавание возникло не вмиг, оно предполагалось авторским замыслом. То, о чем нам рассказывают антиутопии, сложно толковать как метафору и очень естественно - как истинное положение дела уже завтра, если что-то коренным образом не переменится в мире.

Классическая утопия не знала подобной сближенности, слитности с заботами своего времени. Она создавалась в эпохи не столь взрывчатые, как XX век. Сознанием ее творцов владела идея совершенствования человека и неспешного поступательного движения общества по путям прогресса - социального и нравственного.

Герцен назвал утопистов «людьми дальнего идеала, пророками разума и прорицателями будущего». Им «мало дела до прикладных затруднений, они указывают на разумные начала, к которым общество стремится, предоставляя грядущим поколениям посильно осуществлять их в ежедневной борьбе сталкивающихся выгод и партий». И этим они делают необходимое усилие, восстанавливая «права разума в капризной и фантастической сказке истории». См.: Антиутопии XX века. Е. Замятин, О. Хаксли, Дж. Оруэлл. - М.: Книжная палата, 1989. - С. 337.

В XX веке, веке обретений и потерь, крайне трудно определить - кто ты есть, где живешь и в каком времени. Мощные, изощренные механизмы воздействия на массовое сознание порождают удивительную смесь мифов и реалий. Мы смотрим на мир через многогранную призму интересов - личностных, групповых, классовых и тогда во имя очередной великой идеи или же равновеликого мифа человек идет на человека, брат казнит брата, дети отрекаются от родителей, торжествуют гиены, стервятники и вожди.

История человечества может предстать взгляду пессимиста грандиозной нескончаемой бойней во имя очередного мифа: о добром и справедливом государе, о мерзком коварном враге, о жизненном пространстве, о врагах народа и их пособниках.

Все утопические концепции отталкиваются от неприятия действительности и строят мир иной - идеальное общество. Такого рода социальное моделирование можно рассматривать как отрицание существующих реальных отношений между людьми. Мечта о «золотом веке» порождала не только религиозно-этические концепции, но и конкретные «карты рая» с присовокуплением подробной росписи где-кому-с-кем-и-как-быть непременно счастливым, с кропотливо продуманной регламентацией деяний и помыслов, вплоть до санкций против тех, кто счастливым быть не соизволит. Творцы утопий движимы были наилучшими намерениями. Трудно усомниться в том, что они мечтали о светлом, радостном будущем, о прекрасном завтрашнем дне.

Расцвет утопических произведений относится к XVIII веку. XVIII век в жизни народов Западной Европы отмечен колоссальными социальными потрясениями. Феодализм, поверженный в Англии в предшествующем столетии, должен был потерпеть окончательное поражение в ходе французской буржуазной революции 1789-1794 гг. В сущности, это поражение феодализма носило уже глобальный характер, как бы глубоко еще ни погрязали в феодализме народы других стран Запада и Востока. Новые формы общественных отношений были найдены и утверждены, мир должен был преображаться в соответствии с нормами тех новых форм.

Феодализм просуществовал многие века. В такой стране, как, например, Франция, его история может быть прослежена в течение пятнадцати столетий, со времени падения Римской империи. Тем мучительней и грандиознее должна была происходить ломка этих стародавних, укоренившихся в экономике, в законодательстве, в обычаях, быту, в сознании людей форм общественной жизни.

Главнейшей задачей, которая стояла перед почти всеми народами Западной Европы в XVIII столетии, была ликвидация феодализма. Общественная жизнь и общественная мысль этого периода определялись в основном решением этой задачи. Как бы далеко внешне ни отстояла иногда литературная борьба от борьбы политической, она, тем не менее, была своеобразным выражением политической борьбы. Это сказывалось и в выборе тем произведений, и в выборе художественных средств, в идеях и их художественном воплощении, в эстетике и художественной практике.

Поскольку политическая борьба прогрессивных сил Европы в XVIII столетии носила основном антифеодальный характер, постольку и литература этого периода являлась по преимуществу антифеодальной, иначе говоря, просветительской. Термин «Просвещение» в широком значении понимается как просвещение народа, приобщение народных масс к культуре, наукам, искусству. Термин «Просвещение» имеет, кроме того, более узкое историческое значение. Этим термином принято называть умственное движение, развернувшееся в период решающих боев буржуазии с феодализмом и направленное на ликвидацию крепостничества, на ликвидацию феодализма, его социально-экономических норм, его политических учреждений, его идеологии, его культуры.

Просветители подчинили свое художественное творчество задаче переустройства общества. Основным принципом просветительской эстетики стало утверждение воспитательной роли искусства, боевой тенденциозности, демократической идейности. Разоблачая произвол господствующих сословий, они смело вводили в литературу критический элемент и создали произведения высокого политического и художественного значения.

Подчеркнутая тенденциозность писателей-просветителей в те дни, когда они жили и действовали, составляла их главную силу, она отвечала историческим задачам времени. Она была необходима в эпоху готовящегося социального переворота. Используя печатное слово и театральную трибуну, просветители звали к обновлению мира, а это требовало обнаженности идейных позиций. Они, конечно, не прочь были обмануть бдительность властей, прибегая - и подчас весьма искусно - к различным уловкам и лукавству. Читателю же и зрителю их политическая программа должна быть предельно ясной.

Однако «сказка истории» за последние сто лет приняла характер до того фантастический, что в ней подчас вообще не различить разумных начал. Разумеется, это не означало банкротства утопии как способа постижения мира. Человеку свойственно заглядывать в свое грядущее, пытаясь распознать хотя бы его слабый контур.

Просто в XX веке это уже другая утопия. Она все реже пытается создать картину идеального устройства жизни, памятуя, сколь эфемерными оказались подобные замыслы. Наученная горькими уроками реальной истории, она уже не предлагает проектов рационально организованного социума. Ее сфера теперь - частное бытие личности, нечто сокровенное и глубоко индивидуальное. Ее героем становится человек, который пробует строить свое существование согласно представлениям о духовной гармонии, резко не совпадающим с господствующими нормами социального поведения.

Часто думают, что антиутопия по своему существу полемична в отношении классических утопий минувшего. Это не совсем верно. Полемическая установка может вообще отсутствовать в антиутопии. А если даже такая установка дает о себе знать, определяющей для произведения она не является, - при условии, конечно, что это настоящая литература, а не беллетризированный трактат.

Для такой литературы самое главное - опыт социальной диагностики, а вовсе не спор с тем же Мором, или Кампанеллой, или Робертом Оуэном. Предполагаемая жанром притчевая форма и все эти условные острова, планеты, эпохи, словом, литературные приемы, свойственные всякому утопическому повествованию, - только способ, помогающий сделать диагноз насколько возможно точным.

Точность эта особенно важна в силу характера болезней, которые стремится обнаружить и назвать антиутопия в лучших своих образах. Почти всегда подобные болезни относятся к числу самых прилипчивых, самых опасных, хотя симптомы еще едва заметны, когда антиутопия создается. Замечают их лишь годы, десятилетия спустя.

Оттого очень многим писателям, посвятившим себя антиутопии, была суждена трудная участь. Современники либо не внимали им, либо просто не хотели их выслушать. Это да какой-то степени естественно: пророков не признают в своем отечестве, не признает их и эпоха, в какую им выпало жить. Необходимо время, и часто немалое, чтобы увидеть, как они были правы.

Зато проходит срок, и с непреложностью устанавливается, насколько полно ответила антиутопия назначению, о котором говорил Герцен, - служить формой «самопознания общественного быта». Добавим: формой особенной, впрямую сопрягающей этот быт с «дальним идеалом». Оттого она по-своему незаменима.

1.2 Е. Замятин, О. Хаксли, Д. Оруэлл - классики антиутопии ХХ века

Роман-антиутопия Евгения Замятина «Мы» был написан в 1920 году и положил начало целому ряду антиутопий в мировой литературе. Произведение, написанное по свежим впечатлениям от «строгой» эпохи военного коммунизма с его чрезвычайными мерами, стало одним из первых опытов социальной диагностики, выявившей в умонастроениях тревожные тенденции, которые получат развитие в сталинской внутренней политике. Вместе с тем это было произведение о будущем, которым массово грезили в те годы, принося ему на алтарь человеческие жизни.

Судьба Евгения Замятина (1884-1937) вполне подтвердила неписаный, но, кажется, обязательный закон, который властвует над творцами антиутопий: сначала их побивают каменьями, потом (чаще всего посмертно) принимаются чтить как провидцев. Применительно к Замятину все это имело почти буквальный смысл. После того как без ведома автора за рубежом был напечатан роман «Мы» (1924), его травили методично, организованно, продуманно, пока не заставили в 1931 году покинуть советскую Россию.

Горячечное воображение тогдашних борцов за идеологическую целомудренность сочло «Мы» поклепом на революцию. Устроенная осенью 1929 г. проработка Замятина мыслилась как начало крутых перемен во всей литературной жизни. Ее надлежало подчинить догматической методологии, насаждаемой ревнителями нормативов, отмеченных грубейшей вульгаризацией.

Инерция оценок, вынесенных тогда сплеча, оказалась долгой. На родине Замятина роман прочли через шестьдесят четыре года после его появления в свет, через шестьдесят семь - после написания. Ярлык идейной контрреволюции, казалось, прилип к этой книге навсегда.

На Западе дело обстояло, конечно, по-другому, однако другим был только знак, характер оценки, а толкование, восприятие - примерно теми же. У нас Замятина оплевывали, в Европе им восхищались, но такие полярности не столь уж многое меняют, если говорить о том, как роман был понят. Увидели в нем неприятие перспектив, которые открывались перед новой Россией. Все последующее - негодования или восторги - зависело исключительно от позиции, занимаемой теми, кто высказывался об этой книге.

Правда, в дальнейшем репутация Замятина на Западе переменилась. Перемене способствовало появление сразу нескольких произведений, бичующих технократию с ее рационалистической одержимостью. Мотивы, введенные Замятиным, стали расхожими. А сам он сделался классиком утопической сатиры, которая несет в себе предостережение против самозабвенной веры в технический прогресс, способный привести человечество на край гибели.

Но исчерпывают ли такие предостережения роман Замятина? Об этом ли он? Верней, только ли об этом?

Спору нет, футурология Замятина сегодня сделалась пугающе похожей на будничность вокруг нас. Может быть, никто до него столь выразительно не описал реальность, обесцвеченную поистине до предела. И все же она не сводится к такого рода ясновидению, как бы ощутимо ни подтвердилось оно сегодняшней агрессией технократического мышления. Не это выделило «Мы» на фоне всего предшествующего. Замятина выделила сквозная, неотступная в его книге мысль о том, что происходит с человеком, государством, людским сообществом, когда, поклоняясь идеалу абсолютно целесообразного, со всех сторон разумного бытия, отказываются от свободы и ставят знак равенства между несвободой и счастьем. Эта мысль была действительно новой, по крайней мере, для антиутопии. И художественно осуществить ее подобало в повествовании, очень необычном по своему характеру. Замятин сознавал это вполне отчетливо. Наитие было ему чуждо. В романе, где сам материал, кажется, требует от художника, прежде всего интуиции, преобладает точный расчет, своего рода геометрия, которая после Замятина станет для антиутопий жанровой приметой.

Антиутопия, которую пишет Замятин, по времени событий отнесена в далекое будущее, однако ее идейные узлы завязаны происходящим на глазах у автора - здесь и сейчас. По видимости - теоретизирование, догадка, опыт предсказания. По сути же - пристальное вглядывание в ту «капризную и фантастическую сказку истории», которая сотворяется под мощный гул только что свершившейся революции, когда жизнь разворошена, и ничто не устоялось, не приняло прочных, долговременных форм.

Почувствовав у Замятина это живое присутствие послереволюционной России, придется взглянуть на роман иначе, чем повелось. Зловещие технические чудеса, каким люди себе на пагубу выучиваются через тысячу лет, окажутся в нем далеко не так интересны и значительны, как тревоги, рожденные той вздыбленной реальностью, которая была замятинским сегодня. Подобное предположение может показаться домыслом, если представить себе ту действительность более или менее зримо: не до космических аппаратов и сверхскоростных метрополитенов было тогда в разоренной, вымерзающей, пухнущей от голода стране. Но, во-первых, самые головокружительные мечтания являлись столь же типичной приметой пейзажа того времени, как разруха и нищета. А, кроме того, разве Замятина увлекала сама по себе архитектура машинизированного Единого Государства, своей «божественно-ограничивающей» Зеленой Стеною отгородившегося от «неразумного, безобразного мира деревьев, птиц, животных»? Там же, стр. 340. Разве его воображение не простиралось дальше «незыблемого, вечного стекла» городов будущего или «грандиозного машинного балета», который в них будут почитать эталоном красоты? Он был наследником русской гуманистической традиции, продолжателем Достоевского. А оттого все эти замечательные эллинги, где создается космический корабль «Интеграл», а также Музыкальные Заводы, параллелепипеды прозрачных жилищ, которые удобны для наблюдения за обитателями, система «нумеров» и розовых талонов на любовь, одним словом, видимая поверхность бытия в Едином Государстве значила для него не слишком много.

Вовсе не случайность, что уничтожающие удары по Замятину догматическая критика нанесла осенью 1929 г., через пять лет после публикации книги. Это был год «великого перелома», означавшего утверждение сталинизма. Замятина обвиняли в том, что он оболгал революцию, но в действительности причина, вызвавшая гонения на него, была другая: своим романом он предугадал возможность сталинского насилия над революцией, и камни полетели в писателя, как только начало выясняться, насколько своевременным было сделанное им предупреждение.

Тут дело заключалось не в одних только возможных аналогиях между замятинским Благодетелем, хранящим «ключи от незыблемой твердыни нашего счастья» и «кремлевским горцем, душегубцем и мужикоборцем» Там же, стр. 340.. Даже не в таких ритуалах, как описанный Замятиным День Единогласия, который слишком напоминал торжественные радения по случаю разгрома действительных или мнимых противников единственно правильной линии. Замятин стал неприемлемым не из-за крамольных параллелей, затрагивавших отдельные стороны насаждавшейся сталинизмом системы отношений, а ввиду того, что смог предугадать самое ее существо.

Этот мир слишком узнаваем для всех, кто постиг механику казарменно-бюрократических режимов, каким бы флагом они ни прикрывались. У них своя четкая иерархия ценностей, обосновывающих общественное благо, которое становится всеобщей обязательностью, едва оно определено. Сделанный расчет всегда признается непогрешимым, не подлежит никаким поправкам, не допускает и мысли о дальнейшем поиске, ибо считается достигнутым предел возможной разумности. И, разумеется, высокая цель оправдывает насильственные способы приобщения к счастью, когда не убеждают аргументы. А этические непреложности отвергнуты, поскольку их считают формой лицемерия, своекорыстия, дряблости, трусости, в общем, чем угодно, только не суммой постулатов, без которых невозможно гуманное бытие.

Замятин был свидетелем того, как мечтания о подобного рода безоблачной гармонии, сопровождаемые выпадами против «дикой» свободы и «убогой» морали, становились все более активным ферментом окружавшей его жизни. Разовьется эта болезнь позднее, но недаром Замятин был писателем из тех немногих, кто, пользуясь его же метафорой, отвергли «пешеходность фантазии» Там же, стр. 342.. Не такое уж долгое время понадобилось, чтобы убедиться, как предусмотрительно позаботился он взять для себя в литературе «билет дальнего следования».

Замятин первым почувствовал угрозу явления, которое назовут сталинизмом, и понял заложенную в нем фундаментальную мысль, если не его политическую почву. Когда Замятина уличали в ненависти к социализму, не просто ставили знак равенства между социализмом и сталинской системой, не просто игнорировалась художественная природа романа как гротескного повествования. В самой книге сознательно не прочитывалась очень для нее важная конфликтная линия, намеченная мотивом сопротивления - оно не прекращается даже в условиях стадного энтузиазма и всеобщего безмыслия.

Замятина считают писателем, раньше многих распознавшим очертания тоталитарного жизнеустройства, которое вскоре станет реальностью на разных географических широтах. Нельзя не оценить у Замятина мысль о неизбежности в противодействия, которое зарождается в недрах режима, сделавшего все, чтобы вытравить самую идею свободы. И нельзя не отдать должного провидению Замятина, описавшего машинерию расправ над оппозицией, пусть непоследовательной и робкой. История главного героя, замышляющего не меньше как революцию, но быстро капитулирующего и кончающего визитом к Благодетелю, которому он назвал всех известных ему «врагов счастья», вскоре получит множество подтверждений в реальной жизни. Но, быть может, еще важнее был сам мотив несогласия, хотя бы и караемого пытками, насильственно вырванными покаяниями и нравственным крушением непослушных.

Какое бы значение ни придавал этой теме Замятин, не прозвучать совсем она не могла. Антиутопия требует ее по условиям жанра, иначе получится не литература, а рассуждение о социальном устройстве, для наглядности сопровождаемое картинками. Чтобы возникла художественность, нужен романный конфликт. И он создается самым естественным путем: персонаж должен испытывать сомнение в логических посылках системы, которая норовит, как мечталось конструкторам Единого Государства, сделать человека вполне «машиноравным». Он должен пережить это сомнение как кульминацию своей жизни, пусть даже развязка окажется трагической, по видимости безвыходной.

Антиутопия - в этом ее истинное призвание - видит мир в самый момент перед катастрофой, и человека она ставит перед нравственным выбором. Минутой выбора для замятинского Д-503 было открытие, что в нем, оказывается, есть такой пережиток, как душа. Выбором оказался непреодолимый ужас, который герой испытывал, узнав об этом.

Олдос Хаксли выступил как продолжатель Замятина в том, что у него развернута схожая коллизия. Это даже существеннее, чем совпадение, легко обнаруживаемое каждым, кто сопоставит Единое Государство с изображаемой Хаксли Эрой Форда.

При своем появлении в 1932 году роман «О дивный новый мир» был воспринят, главным образом, как сатира, имеющая совершенно конкретный адрес. Считалось, что автор высмеял самонадеянную претензию верующих в близость земного рая, обеспеченного интенсивным развитием производства на фордовских началах. Бушевал мировой экономический кризис, и легкокрылая мечта, которая обещала рай для каждого, лежащий не за горами, развеялась сама собой, а Хаксли просто зафиксировал наступившее отрезвление.

Но вскоре поводы искать в романе такую злобу дня исчезли, и тогда обнаружились в нем более глубокие смыслы. Самым ясным из них была тревога, вызываемая бездуховностью и стандартизацией, в которых писатель опознал не мимолетное поветрие, а знамение века. Стало ясно, что он не ошибся; «дивный мир», где коренными принципами объявлены общность, одинаковость, стабильность, оказался прообразом нерадостных явлений эпохи, в экстазе предавшейся потребительству. Основательно забытую книгу вспомнили, назвав сбывшимся пророчеством.

Подобное ее толкование, впрочем, тоже поверхностно. Ведь перед нами не трактат против «материализма», как писали о произведении Хаксли иные критики, но роман, которым движет коллизия, построенная по правилам искусства. Здесь есть столкновение антагонистических начал, которые обозначены героями, пусть притчевыми, то есть лишенными психологической многомерности. И есть конфликт тех же несочетающихся устремлений, развертывающийся в сознании главного персонажа.

Сам Хаксли и указал ключ к коллизии, вокруг которой строится действие, причем сделал это на первых же страницах. Там описан лондонский ИВЦ - Инкубаторий и Воспитательный Центр, где с помощью генной инженерии получают великолепные людские особи разных пород. Некто мистер Фостер, сотрудник этого учреждения, излагая его задачи, неистощим в доказательствах их практической важности.

Генри Фостер больше не появится в центре повествования. И незачем: главное слово произнесено, конфликт завязан. При чем он из тех конфликтов, для которых притча, антиутопия предоставляют почти оптимальные художественные средства. Все происходящее в романе Хаксли - это формы, варианты, проекты осуществления такого перехода от «подражания» к «изобретательности». Даже в том, что касается рождения и смерти. Не говоря уж об относительно частных моментах.

Естественный цикл жизни со всеми ее ритмами и красками, со всей гармонией и соразмерностью под натиском «изобретательности» разрушается до самых оснований. Делается все, чтобы «перенести упор с истины и красоты на счастье и удобство». Такого сдвига «требовали интересы массового производства» Там же, стр. 344., и вот рождается дивный новый мир, в котором раз и навсегда покончено с фикциями, именуемыми душой.

Как художник Хаксли не смог бы довольствоваться одной лишь точностью анализа этой самозабвенной «изобретательности», тогда, в 1932 г., вызывавшей куда больше восторгов, чем у нас, свидетелей последствий - к несчастью, не последних. Литература начинается с той минуты, когда социальное или умственное веяние проникло в сознание человека, став для него не абстракцией, а полем борьбы между доверием и сомнением.

Что думает об этом «дивном мире» автор, гадать не приходилось, однако декларативность отсутствовала. Была сатирическая гипербола. А за ней высвечивалась драма, ожидающая каждого, кто как личность не растворился в единомыслии, единочувствии, взаимопользовании и прочих непререкаемых установлениях самого прогрессивного из всех прогрессивных обществ, однако освободиться от его принципов, тем не менее, не смог, остался его затосковавшим пленником.

Эта вот драма будет постоянно повторяться в антиутопии, становясь стержнем повествования. И в ней отразится один из важнейших процессов духовной жизни нашего времени - разочарование, побудившее отвергнуть самые совершенные доктрины прогресса, если необходимым условием оказывается насилие над индивидуальностью, лишаемой свободы выбора, суждения и поступка. Фантазия Хаксли впрямую затронула конфликт, к которому еще долго будут возвращаться и философия, и социология, и литература. И как бы ни менялся социальный контекст, книга, написанная более полувека назад, сохраняет актуальность, пока не найдено решение труднейшей проблемы такого социального устройства, которое исключает подавление личности во имя неких высших начал целесообразности, на поверку оказывающейся бесконечно далекой от устремлений к истинно справедливому и гуманному миропорядку.

Сатирический пафос антиутопий от Замятина до наших дней предопределен тем, что эти начала развились в XX веке до уродливых, гротескных, пугающих форм. Способностью предвидеть подобное развитие и противостоять ему антиутопия выделилась на фоне всей современной литературы. Может быть, у этого жанра объективно наиболее веские права и притязания служить своего рода трагикомическим эпосом завершившегося столетия.

Высказывая такие мнения, почти обязательно подкрепляют их отсылками к книгам англичанина Джорджа Оруэлла - «Скотский уголок» и «1984», роману, законченному им незадолго до смерти. Тут есть своя логика: Оруэлл был не только выдающимся сатириком, а писателем, чье творчество как бы объединяет основные мотивы современных антиутопий, придавая им особую заостренность. Его произведения неизменно провоцируют полемику по вопросам, имеющим болезненную актуальность в свете новейшего исторического опыта.

Решающим событием биографии Эрика Блэра (псевдоним Джордж Оруэлл появился лишь в конце 30-х годов) была война в Испании. Человек левых взглядов, начинавший свою литературную деятельность репортажами о стачках и эссе, обличающими британский колониализм, Оруэлл стал солдатом, оттого, что считал защиту Испанской республики нравственным долгом каждого, кому не безразличны идеалы свободы и справедливости. Это был сознательный выбор интеллигента, твердо стоявшего на позициях демократического социализма.

Позиция осталась прежней, когда через полтора года, в июне 1937-го, Оруэлл, сумев избежать неминуемого ареста, вернулся домой долечивать горловое ранение. Но в той формуле, которой он всегда пользовался, определяя свое кредо, - «демократический социализм», - переместились акценты. Ключевым теперь стало первое слово. Потому что в Испании Оруэлл впервые и с травмирующей наглядностью удостоверился, что возможен совсем иной социализм - по сталинским меркам. И этот уродливый социализм, казнящий революцию во имя диктатуры вождей и всевластья подчиненной бюрократии, с той поры сделался для Оруэлла главным врагом, чей облик он умел различать безошибочно, не обращая внимания на лозунги и знамена.

Так возник его тяжелый конфликт с современниками. Надо хоть в общих чертах представить себе тогдашнюю духовную ситуацию на Западе, чтобы стало ясно, какой смелостью должен был обладать Оруэлл, отстаивая свои принципы. Фактически он подвергал себя изоляции. Консерваторов он не устраивал тем, что по-прежнему стойко верил в социалистическую идею, и пусть это был типичный «социализм чувства», не всегда ладящий с историей, никакого примирения с реакцией он не допускал. Для либералов Оруэлл был докучливым критиком и явным чужаком, поскольку не выносил их прекраснодушного пустословия. Он не мог принять олимпийского спокойствия перед лицом опасностей слишком реальных и грозных. Он не верил, что тут только случайные «отклонения» и «издержки», которые не остановят торжество «прогресса» См.: Гаков, В. «Дважды два» свободы и достоинства / В. Гаков // Знание - сила. - 2003. - № 10. - С. 121..

Но особенно яростно спорил Оруэлл с теми, кто почитал себя марксистами или, во всяком случае, левыми. В левых кругах на Западе долгое время предосудительной, если не прямо преступной, считалась сама попытка дискутировать о сути происходящего в Советском Союзе. Внедренная сталинизмом система была бездумно признана образцом социалистического правопорядка, а СССР воспринимали как форпост мировой революции. Из западного далека не смущали ни ужасы всеобщей коллективизации с ее миллионами умирающих от голода, ни внесудебные расправы над противниками Вождя или всего лишь заподозренными в недостаточной преданности и слишком сдержанном энтузиазме.

Но Оруэлл примириться с этим не мог, как бы ему ни пытались внушить, будто речь идет о частностях, которым история найдет свое объяснение и оправдание. Суть сталинской системы как авторитарного режима, который и в целом, и в частностях враждебен коренным установлениям демократии, была им понята с точностью, для того времени едва ли не уникальной.

Вся биография Оруэлла зафиксирована до последних деталей в десятках книг. Но их бы не было столько, не успей он буквально вырвать у смерти, наступавшей на пятки, свой главный труд - роман «1984».

До конца 30-х годов, хотя и с оговорками, но Оруэлл верил в материальный прогресс как в цель общественного развития; он и становление фашистской диктатуры поначалу объяснял лишь нищетой и разорением побежденной Германии. Однако в преддверии мировой войны и особенно после того, как она началась, все здание веры Оруэлла дало трещину. А тут еще Испания, разочарование во вчерашних соратниках. Его взгляды в эти годы сложны и путаны, под стать питающей их действительности. Что-то зреет в нем, какие-то глобальные обобщения; в этой идейной сумятице зачат плод, который и станет «1984».

«1984» написан писателем-реалистом, хорошо знавшим быт лондонцев военных лет. Скудный рацион, малые «переселения народов» из городов в сельские районы и обратно, отсутствие бытовых удобств, к которым успели привыкнуть в мирной жизни, запущенные дома и плакаты на стенах «Гитлер слышит тебя». Чуть-чуть отретушировать - и перед нами мир 1984-го.

Среди множества открытий Джорджа Оруэлла самое ценное - это особая философия тоталитарного строя: двоемыслие. А также ее лингвистическое оформление - новояз. Без них построенное им царство диктатуры неминуемо рухнуло бы; подкрепленное ими, оно завораживает жутью несокрушимости.

Одна из самых памятных сцен романа - допрос, во время которого садист и властолюбец О'Брайен «отечески обучает» жертву тонкостям двоемыслия: от той требуется - не подтвердить под пыткой, а понять, прочувствовать всей душою, что дважды два - столько, сколько нужно. Стоит прочитать это дважды, трижды. Заучить наизусть.

Еще в Испании мысль о мире, в котором «2+2 будет столько, сколько скажет вождь», показалась Оруэллу «страшнее бомбы и пули» Там же, стр. 124.. На заре эпохи массовых коммуникаций и всесилья информации его испугала тирания слова, окончательное и неограниченное всевластие Ее Величества Лжи.

Действие всегда рождает противодействие; эта ньютонова механика, приложимая к законам общества, оставалась последним островком надежды даже в самых мрачных антиутопиях. И Д-503 у Замятина, и Дикарь у Хаксли индивидуально потерпели поражение, но после их отчаянных попыток взорвать антиутопию она сама уже не производит впечатление монолита. Ясен, по крайней мере, путь ее разрушения.

У Оруэлла - иное. Он первым в литературе построил конструкцию логически совершенную. И оттого столь пугающую. Его иллюзорный мир даже в принципе сокрушить невозможно, поскольку заключена сделка соучастия, когда тиран и его жертва вместе «играют в дезинформацию»! Двоемыслие - не только навязанная сверху идеология, это ведь и малодушие тех, кому действительно легче жить с «двумя правдами» одновременно. Сделка поистине дьявольская, потому что она соблазнительна для жертвы. Но, как и все подобные проявления трусости ума, эта попытка снять с себя ответственность в итоге обернулась лишь новой комфортабельной клеткой.

Последние годы писатель работал как иступленный. Роман «1984» часто называют его завещанием, хотя Оруэлл определенно рассчитывал прожить еще несколько лет. Завещанием книгу сделал досадный случай.

Под конец жизни всегда больной и вечно нуждающийся писатель смог скопить денег на покупку дома. В сущей глухомани, на продуваемом всеми морскими ветрами островке он писал безвылазно, в сырости, на пределе сил. Да еще пришлось самому перепечатать роман. Он торопился - а кровь уже шла горлом, его лихорадило, и только самый отчаянный оптимист был в состоянии поверить, что эту гонку со смертью писатель выиграет.

Может быть, интуитивно он все-таки понимал, что рождается в этой горе переписанных и уже отпечатанных листков бумаги. И собирал последние силы, которые были на исходе. После выхода в свет книги Оруэлл прожил только полгода. Но все равно успел: отныне над ним не властна была и смерть. Начиналась новая жизнь - его книги.

Антиутопия никогда не была легким занимательным чтением. В ее зеркалах мир XX столетия отразился самыми мрачными своими сторонами, а проблематика, поднятая в ней, слишком ответственна, чтобы отмахнуться от нее, упиваясь острыми поворотами сюжета и столкновениями персонажей. Однако это как раз такая проблематика, вне которой невозможно осмыслить опыт нашего века. В каком-то смысле он ведь и представлял собой непрерывный поиск утопии, способной устоять в испытаниях движущейся истории, а оттого его хроника содержит так много ложных озарений, сменявшихся разочарованиями, так много конвульсий, заблуждений и катастроф. Антиутопия по-своему и на неподдельной глубине осмыслила этот социальный и духовный процесс не для того, чтобы самой впасть в сплошное отрицание, но с целью указать тупики, облегчив поиск их преодоления. И эта ее заслуга бесспорна.

Глава 2. ЗАМЯТИН, ХАКСЛИ, ОРУЭЛЛ: КОНЦЕПЦИИ ЧЕЛОВЕКА В СТАНДАРТИЗИРОВАННОМ МИРЕ

2.1 Личность и власть: конфликт между «естественной личностью и благодетелем»

В романе «Мы» Евгений Замятин очерчивает контуры Единого Государства, отдаленного от нас на много столетий. Хаксли назовет грядущее Мировым Государством. Замятинский прекрасный новый мир затерялся где-то во времени (кажется, это двадцать девятый век) и пространстве (ясно лишь, что действие происходит где-то на Земле, но где? - изображение лишено географической и национальной специфики). Это город будущего, с четкими границами, замкнутый сам на себя.

В истолковании обоих романистов, научно усовершенствованное общество находится в разрыве с естественным и органическим, оно имеет подчеркнуто индустриальное лицо. Государства будущего - это результат длительной войны города с деревней и природой. Деревня погибла от голода, город наладил искусственное нефтяное питание, обрел, таким образом, независимость от земли, следствием которой стал отказ от почитания земли как общей матери.

Это общества, попавшие в рабство к Машине. В них все «расчислено, размечено и проинтегрировано». Замятинское Единое Государство - «благодетельное иго разума», с «математически совершенной жизнью» и «математически безошибочным счастьем». Его идеологи обожествили прямую линию, символизирующую победу разума «над диким состоянием свободы». У Хаксли это тоже общество «идеальной несвободы». Его девиз «Общность. Одинаковость. Стабильность» См.: Бардыкова Н. В. Связь времен. - СПб. - Белгород: Изд-во Белгор. Гос. университета, 1999. - С. 95. мог бы быть провозглашен и адептами Единого Государства.

Город Замятина сделан из прямолинейности и прозрачности. Окружает всю эту «безукоризненную геометрическую красоту» Зеленая Стена, за которую вытеснен прежний неорганизованный мир. Замятин не соединяет, а разводит утопические идеи «города» и «сада» (или «леса»). Оппозиция рационального и иррационального, прямолинейной, стерильной, урбанистической цивилизации и живописно-беспорядочной живой природы определяет предметный мир его книги.

Повествователь Замятина находится внутри изображаемого мира, поэтому его взгляд, особенно в начале книги, - мозаичен, фрагментарен. Картина мира лишь постепенно восстанавливается в его дневнике. Причем в процессе писания герой меняется, возникает не просто сюжетная, но психологическая динамика. Адресатами же его рассказа предполагаются обитающие на иных планетах потомки как предки. Взгляд обычного утопического повествователя обычно направлен из прошлого в будущее на завершенную идеальную картину. Герой Замятина ведет прямой репортаж из будущего, которое оказывается для него и для воображаемых читателей незащищенной современностью.

Социальная структура Города Солнца поначалу кажется повествователю не менее сияющей и идеальной, чем его архитектура. «Как всегда, Музыкальный Завод всеми своими трубами пел Марш Единого Государства. Мерными рядами, по четыре, восторженно отбивая такт, шли нумера - сотни, тысячи нумеров, в голубоватых юнифах, с золотыми бляхами на груди - государственный нумер каждого и каждой» См.: Сухих И. Н. Книги XX века. - М.: Изд-во Независимая Газета, 2001. - С. 119.. Эти люди-нумера живут в прозрачных комнатах-клетках, работают на строительстве Интеграла, заполняют по праздникам амфитеатр на главной Площади Куба, где происходят публичные механические казни (преступник превращается в лужицу воды). Личные их отношения регламентирует сексуальный закон: «всякий из нумеров имеет право - как на сексуальный продукт - на любой нумер». И тогда после рекомендации Сексуального Бюро по Табелю сексуальных дней нумер получает розовый билетик и шторы, чтобы на время уединиться с другим нумером в своей прозрачной клетке. Право на деторождение получают лишь те нумера, которые отвечают Материнской Норме. Дети, естественно, сразу отбираются и воспитываются общественно и анонимно.

Всю информацию граждане Города получают из единственной Государственной Газеты. Идеологическое благоденствие обеспечивает институт Государственных Поэтов. Практически же спокойствие поддерживает «опытный глаз» Хранителей - они тайно следят за всеми нумерами и карают отступников.

Где-то над всеми, в небесах - Благодетель, «новый Иегова на аэро», «мудрый Паук в белых одеждах», появляющийся перед нумерами раз в год, в День Единогласия, чтобы единогласно быть избранным на следующий срок (в Городе, следовательно, существуют не монархия или деспотия, а вполне демократические процедуры).

Единое Государство существует даже не по законам безличного организма, а просто как высокоорганизованная машина, в которой каждый нумер - винтик, шуруп, в любое мгновение заменимая деталь. Потому даже выше Благодетеля оказывается царствующая над всеми Часовая Скрижаль. Свободными от диктата Скрижали остаются только два Личных Часа. Таковы «математически-безошибочное счастье», «математически совершенная жизнь», которые с воодушевлением, с восторгом, сам захлебываясь от счастья, воспевает герой-повествователь на первых страницах поэмы о Едином Государстве.

Здесь нет ни малейшего намека на индивидуальность, на возможность выделиться из «мы»: «быть оригинальным - это нарушить равенство». Никаких личностей, лишь единицы населения, учтенные статистикой. Человека загоняют в раба, в муравья, в обезличенный «нумер». Число, цифра, заменившие слово, вытеснили и личные имена, упраздненные как проявление преступной тяги к необщности. Всякая исключительность - это аномалия, неполноценность, порок, с которым и идет борьба. Безымянный человек отождествляется с пронумерованным местом в общем строю.

Нет тут и трудовой самодеятельности, свободы творческого замысла. Коллективистский труд с его поточно-конвейерными формами приобретает рабски-подневольный характер. Само слово «тейлоризм» (в значении «жестко рациональная организация труда», происходящем от имени ее американского изобретателя - инженера Ф. У. Тейлора) несколько раз встречается в романе Замятина, наблюдавшего «тейлоризм» в действии в период своего двухлетнего пребывания на английских верфях. Но для Замятина был неприемлем и русский вариант «тейлоризма», который будет позднее теоретически обоснован в трудах А. К. Гастева и в книге А. А. Богданова «Всеобщая организационная наука (тектология)». Еще в начале XX века А. Богданов, будущий идеолог Пролеткульта, в своей утопии «Красная звезда» изобразил высокоорганизованный казарменно-уравнительный коммунизм, с его восприятием человека как материала, подобного неживой природе и пригодного для «социальной геометрии». С такой концепцией человека и полемизировал Замятин, рассказавший об участи трех отпущенников, в виде опыта на месяц освобожденных от работы и в припадке тоски покончивших с собой. Подобный же эксперимент проводили и у Хаксли, когда во всей Ирландии ввели четырехчасовой рабочий день. «И что же в итоге? Непорядки и сильно возросшее потребление сомы» - наркотических таблеток, дающих радостный настрой.

Каждый осознает себя лишь «шестеренкой», «функцией» гигантской государственной машины, выпадение из которой закономерно обрекает его на гибель. Механическое начало сознательно внедряется в его жизнь, ведет к еще большей неразличимости «винтиков» общественного механизма. Государства строго регулируют даже воспроизведение потомства. В «Мы» это достигается подбором родителей: одна из героинь романа не имела права на желанного ребенка, т. к. ростом не дотягивала десяти сантиметров до «Материнской Нормы». Хаксли пошел дальше. У него родительский принцип исключен вообще: производство детей поставлено на конвейер и полностью отделено от человека. Воздействуя на мутацию, с помощью генной инженерии в инкубаторе взращивают особи разных пород - так выполняют государственный заказ на кадры. Каждая каста получает соответствующее воспитание. Низшие (гаммы, дельты, эпсилоны) готовятся для выполнения тяжелой, черной работы, высшие (альфы, беты) формуются как интеллектуалы.

В мире, осуществившем «национализацию» деторождения, материнство карается как криминал. Люди будущего не знакомы с «унизительными узами родства». В «Мы» дети не знают своих родителей, у Хаксли они появляются из «бутылки». Бернард Маркс, герой «О дивного нового мира», говорит своей возлюбленной: «Я часто думаю: быть может, мы теряем что-то, не имея матери. И, возможно, ты теряешь что-то, лишаясь материнства». В страшные минуты своих метаний Д-503 вдруг обращается к самому спасительному и человеческому: «Если бы у меня была мать - как у древних: моя - вот именно - мать. И чтобы для нее - я не строитель «Интеграла», и не нумер Д-503, и не молекула Единого Государства, а простой человеческий кусок ее же самой - истоптанный, раздавленный, выброшенный… Чтобы она услышала то, чего никто не слышит…» См.: Бардыкова Н. В. Связь времен. - С. 97.

Слова «мать», «отец», «родители», «родной дом», «семья» - бранные и непристойные в «новом мире». Отрыв от родительского корня - это отказ от органической преемственности. Родители - ближайшее звено прошлого, а прошлое интенсивно искореняется: закрыты исторические музеи, взорваны памятники, запрещено печатание и чтение книг. Для героев Замятина и Хаксли жизнь - это лишь бесконечное повторение настоящего, его самовоспроизведение, поэтому дети будущего не изучают историю, считая прошлое «вздором», «ненужным хламом» и «бесполезным фактом». История учит, что мир преходящ, а это не согласуется с идеей социальной стабильности. Оба мастера настойчиво призывают нас понять то, что насилие над своим «вчера», над историей, которую укрощают и упрощают, насилие над прошлым, которое уничтожается динамитом, подложенным под памятники, - это насилие над человеческим естеством, насилие над природой в широком смысле слова.

Авторы показывают, как изменилось отношение и к такой константе человеческого существования, как смерть. У Замятина «смертовоспитание» заключалось в целенаправленном формировании «энтузиазма слияния в общем марше», который призван был уменьшить в «нумере» страх смерти. Хаксли, развивая эту мысль, доводит ее до логического конца. Комфорт «умиральниц» обеспечивает человеку умирание нового типа: в окружении телевизоров, «веселых синтетических мелодий», «запаховых гамм» и восьмилетних детей, которым здесь же прививают «смертонавыки», оскверняя «таинство смерти». Но даже из смерти извлекают пользу для общества - утилизацию трупов, использующихся как сырье. При кремации «отходов» «улавливают фосфор»: «Как приятно знать, что и после смерти мы продолжаем быть общественно полезными. Способствуем росту растений».

Заглушить голос отдельной человеческой души - главная цель искусства, построенного «на четырех правилах арифметики». Художественное творчество - «уже не беспардонный соловьиный свист», когда «всякий писал - что ему вздумается», а «государственная служба». В «Мы» поэты создают «Ежедневные оды Благодетелю», «Цветы Судебных приговоров», «Математические Нонны», трагедию «Опоздавший на работу». А когда, опровергая незыблемость установлений, какой-то поэт-безумец посмел бросить стихом в Единое Государство, его уничтожают.

Злободневность произведения усиливается литературной полемикой с пролеткультовскими ценностями: безбрежной коллективностью и машинерией. Само название книги иронически переосмысливает «мы», воспевавшееся эстетикой и поэтикой этого движения. Пародийно окрашенный, роман Замятина высмеивает и «огосударствленную» литературу, идею «соцзаказа» как главную в отношениях между искусством и государством.


Подобные документы

Работы в архивах красиво оформлены согласно требованиям ВУЗов и содержат рисунки, диаграммы, формулы и т.д.
PPT, PPTX и PDF-файлы представлены только в архивах.
Рекомендуем скачать работу.