Особенности японского видения мира в произведении Сэй Сенагон "Записки у изголовья"

Близорукость и дальнозоркость японской культуры, содержание и истоки концепции "видения". Человек и мир в мировоззрении эпохи Хэйан, культ красоты и эстетики. "Дзуйхицу" как способ выражения особенностей японского сознания, место в нем символизма.

Рубрика Литература
Вид курсовая работа
Язык русский
Дата добавления 06.01.2016
Размер файла 128,7 K

Отправить свою хорошую работу в базу знаний просто. Используйте форму, расположенную ниже

Студенты, аспиранты, молодые ученые, использующие базу знаний в своей учебе и работе, будут вам очень благодарны.

Безусловно, жанр дзуйхицу во многом отражает и философию мгновенности. Как уже было сказано выше, ценность бытия для японцев зависит не от цели взаимосвязанных моментов, а от самодостаточности каждого проживаемого мгновения, любое из них несет все содержание в себе самом и не нуждается в каком-либо соотнесении с находящимися рядом. Сказанное можно перенести и на композицию «Записок у изголовья». Каждый дан прописан, завершен сам по себе, в нем «поймано» и запечатлено отдельное мгновение жизни, и это при отсутствии общей фабулы.

4.2 Классификация данов «Записок у изголовья»

Проблемой классификации данов «Записок у изголовья» интересовались и занимались как японские, так и русские исследователи. Среди последних наиболее глубокий анализ типов данов «Записок у изголовья» представил Горегляд В.Н. в своей книге «Дневники и эссе в японской литературе X-XIII вв.».

Для начала он представил классификацию Икэда Кикана, японского специалиста, попытавшегося произвести первый опыт подробного анализа частей «Записок» по форме и содержанию. Как отмечает В.Н. Горегляд, эта классификация очень детальна, но как раз в этом и кроется ее недостаток. Исследователь не придерживается единого принципа деления: даже определяя три крупнейших вида данов, он смешивает формальный (структурный) принцип с принципом документальности. Икэда Кикан пытался усовершенствовать свою классификацию, но даже в последнем варианте ее основной недостаток не был устранен: отнесение конкретного отрывка к тому или иному виду не редко зависели от субъективного мнения исследователя, потому что твердый критерий рубрикации все-таки отсутствовал. Так же Горегляд находит существенные недостатки в классификациях, представленных Е.М. Колпакчи и Кадзамаки Кэйдзиро и Исида Дзёдзи.

По мнению Горегляда, для того чтобы выявить настоящую сущность элементов произведения Сэй Сёнагон, нужно, прежде всего, отказаться от мысли обязательно отрезать дневниковую основу «Записок», как это делали упомянутые исследователи, в схеме деления их разделов, а для этого нужно абстрагироваться от тематического аспекта. По формальным признакам все даны «Записок у изголовья» можно разделить в этом случае на два основных типа: сюжетные и несюжетные. Все сюжетные даны структурно мало различаются между собой, и дальнейшее их дробление неоправданно. Несюжетные же даны бывают, по наблюдениям Горегляда, трех видов:

1) перечислительные, объединяемые ударным словом (варианты имеют стилистический и тематический характер);

2) регистрирующие единичные факты (один или несколько) без формального их обобщения ударным словом или заключительным замечанием;

3) рассуждения.

Среди этих трех видов наиболее тесно связаны первый и третий: рассуждение можно представить как развитие одного из пунктов перечислительного дана. Постепенное перерастание перечислений в рассуждения можно проиллюстрировать примерами структурно однотипных данов:

а) «чистое» перечисление («Моря» [18]);

б) перечисление с частичными объяснениями («Горы» [13], «Реки» [62])

в) рассуждение, по форме совпадающее с развернутым пунктом перечислительного дана ([51] и [55]).

Что касается дневниковой основы «Записок у изголовья», то она составляет большую часть сюжетных и конкретно-регистрирующий тип несюжетных данов. Таким образом, фактически дневниковый элемент в произведении Сэй Сёнагон занимает очень много места. Это обстоятельство, считает Горегляд, позволяет согласиться с убеждением Икута Сюнгэцу в том, что «литературные дзуйхицу есть не что иное, как автобиографическая литература в широком смысле». Сэй Сёнагон, как думает Горегляд, по-видимому, не включала в свои записки выдуманных фактов, хотя и не чуждалась приемов беллетризации во многих описаниях. Сейчас невозможно установить, все ли такие беллетризованные даны основаны на собственных наблюдениях или в части из них использованы рассказы, услышанные от других. Важно другое: они тоже опираются на личный опыт Сэй Сёнагон.

Форма выражения личного опыта автора в «Записках у изголовья» не совпадает со структурными характеристиками данов. Примером могут служить дневниковые описания. Вне связи со структурой данов можно выделить в «Записках» три уровня отражения этого опыта: конкретно-дневниковый (рассказ о действительном событии или конкретной ситуации с идентификацией повествователя и главного героя, с закреплением события в пространстве и времени), обобщающий (эссеистические, по классификации Икэда Кикана, даны, где рассказывается о характерных, типичных явлениях, и даны перечислительного типа, где ударное слово (формальный знак класса, конкретный признак, качество, по которому сделана выборка внутри этого класса) обозначает качество и объединяет типичные или тонко подмеченные исключительные ситуации или характеристики предметов) и нейтральный (случаи перечисления объектов, в которых ударное слово обозначает не качество или состояние, а класс предметов).

На основе полученных классификаций В.Н. Горегляд пытается решить вопрос о наличии общей системы, фабулы в «Записках у изголовья». Обращаясь к Н.И. Конраду, Горегляд отмечает наличие общего идейного или эмоционального ключа «Записок у изголовья», заключающегося в объединяющей произведение теме «буддийского положения «о непрочности этого мира»». Но идея непрочности, непостоянства мира, не единственная в «Записках у изголовья». Можно также отметить автобиографичность изложения, дневниковую основу «Записок у изголовья».

Проанализировав таким образом «Записки у изголовья» и некоторые другие произведения в жанре дзуйхицу, Горегляд выделил следующие жанровые признаки эссеистических произведений средневековой литературы:

1. Мозаичность - произведение состоит из отдельных тематически и композиционно стилистически неодинаковых элементов.

2. Бесфабульность - произведение в целом лишено единой фабульной связи.

3. Документальность - каждое описание (дан) включает один эпизод или одну ситуацию, конкретно существующую или типичную при данных условиях

4. Необязательность совпадения пространственной позиции повествователя с позицией главного героя отрывка в сюжетных описаниях, возможность переключения позиции повествователя с одного героя на другого при сохранении за повествователем эмоционального центра описания.

Единство произведения дзуйхицу скрыто за внешней разобщенностью его элементов, за кажущейся беспорядочностью их чередования. Такой прием известен не только литературе, но и многим традиционным школам архитектуры, садового искусства, живописи. К таким явлениям, например, принадлежит живопись хайга. «Предельно лаконичные вперемешку с каллиграфическим текстом, небольшие, как правило, монохромные рисунки на первый взгляд производят впечатление набросков, выполненных на досуге «разыгравшейся» кистью дилетанта. Но затем оказывается, что такой эффект входил в замысел мастера хайга, и за внешней простотой и легкостью исполнения кроется большая творческая работа».

В культуре народа не бывает изолированных элементов. Способы мировосприятия, проявившиеся в одном звене, обязательно имеют аналоги в других звеньях. Литература дзуйхицу потому и распространилась в Японии так широко, что она представляла один из характерных для этой страны способов мировосприятия.

5. Религия

В книге «Ветка сакуры» В. Овчинников выносит в название одной из глав следующий вопрос: «Религия или эстетика?». И это не случайно, поскольку для японской культуры эти понятия неразделимы. Но их не нужно противопоставлять - они взаимосвязаны и взаимообусловлены. И культуры эпохи Хэйан это касается особенно, ведь она прошла под знаком культа красоты. В предыдущих главах мы во многом уже ответили на вопрос об обусловленности японской эстетики религией, но так как последняя во многом явилась основой всего мировоззрения хэйанцев и культуры Японии в целом, следует рассмотреть религиозные течения в Японии во времена Хэйана, их влияние на культуру вообще и отражение их в литературе и «Записках у изголовья» в частности. Подробное описание положения религии на тот момент в Японии мы находим у В.Н. Горегляда в книге «Дневники и эссе в японской литературе X-XIII вв.».

Религиозно-философские представления японцев в X-XIII вв. базировались на буддийской религии, синтоистской традиции, а также на конфуцианской и даосской философии.

5.1 Буддизм

В X в. в Японии существовало несколько буддийских сект (направлений буддизма), придерживавшихся разных взглядов на практику религиозной жизни и конечную цель адептов. Однако всем этим направлениям присущи некоторые общие концепции, объединяющихся под общим понятием буддийского вероучения.

Все буддийские школы рассматривают вселенную как безначальную во времени и безграничную в пространстве. Элементы этой сущности, т.е. человек и все, что его окружает, включая неживую природу, состоят из особым образом организованных частиц - дхарм. Конкретное проявление сущего зависит от способа, каким эти дхармы организованы. И сами дхармы, и образованные ими конкретные формы, и вселенная в целом находятся в непрерывном движении. Действительность меняется ежемгновенно, но элементы, ее образующие, вечны и безначальны. На этой же идее построена общебуддийская концепция перерождений. Человек, согласно этой концепции, как и все сущее, не появляется из ничего и не уходит после смерти в ничто. Его рождение знаменует новый способ сочетания безначальных дхарм, а смерть - их готовность организоваться иным способом.

Таким образом, человеческая жизнь есть лишь краткий миг, крохотное звено в безначальной цепи рождений и смертей.

В сознании верующих среди общебуддийских концепций больше всего распространилась идея кармы и эфемерности (мимолетности) всего сущего. Изменчивость мира не связывается с идеей поступательного развития: элементы мира изменяются только в зависимости от их кармы.

«Человеческая сущность стоит посередине между Буддой, Высшим Просветленны, и наиболее низким существо преисподней и, следовательно, имеет возможность продвинуться далее по пути к степени будды или опуститься до животного или самого нижнего чистилища или преисподней… В человеческой жизни даже одна простая мысль или один поступок могут возбудить характер или тенденцию, предназначенную привести нас к одной из разнообразных сфер бытия». Возмездие за дурные или воздаяние за благие поступки, согласно тэндайскому учению, может наступить даже в настоящей жизни.

Это последнее положение стало существенной частью миропонимания придворной аристократии того времени и нашло отражение в художественной литературе.

Прошлая и будущая жизнь. Идея Кармы

Органичность взгляда на жизнь как результат его кармы в отдельных случаях сказывалась и на отношении японцев раннего средневековья к животным. В «Записках у изголовья» описан случай, когда собака по кличке Окинамаро напугала любимую кошку государя. Разгневанный император повелел собаку высечь и отправить на собачий остров. Не зная о том, что ее сослали, собака сбежала с острова и снова появилась возле дворца. Тогда двое придворных за нарушение высочайшего повеления забили собаку насмерть. Вечером возле дворца появилась какая-то распухшая, неприглядного вида жалкая собака, которая не отзывалась на кличку и не подходила к людям.

«Настали сумерки, - пишет Сэй Сёнагон, - собаку пробовали накормить, но она ничего не ела, и мы окончательно решили, что это какой-то приблудный пес.

На другое утро я поднесла императрице гребень для прически и воду для омовения рук. Государыня велела мне держать перед ней зеркало.

Прислуживая государыне, я вдруг увидела, что под лестницей лежит собака.

- Увы! Вчера так жестоко избили Окинамаро. Он, наверное, издох. В каком образе возродится он теперь? Грустно думать, - вздохнула я.

При этих словах пес задрожал мелкой дрожью, слезы у него так и потекли-побежали.

Значит, это все-таки был Окинамаро!» [9].

Нужно заметить, что описание в целом не содержит никаких наблюдений или рассуждений буддийского характера. Реакция писательница на жалкий вид незнакомой собаки описывается как непроизвольная, естественная. Таким образом, в определенной ситуации мысль о новом рождении в ином облике не только человека, но и животного не требовала, как рассуждает Горегляд, специального религиозного настроя, и вызывалась часто эмоциональной реакцией, была следствием единственно возможного представления о мире.

Из этого же представления вытекает вообще отношение к зверям птицам и другим «имеющим чувства» существам, свойственное вообще буддийскому сознанию средневековых японцев. Если для европейского писателя птичка - это в первую очередь существо вольное, часто даже предмет зависти, то для японского писателя - это существо, заслуживающее жалости и сострадания.

Корни такого отношения ко всем живым существам лежат в буддийском представлении о них как о низших по сравнению с человеком, как о «родившихся без рук» не по какой другой причине, кроме как вследствие кармы, определившейся в их прошлых жизнях.

В Японии X-XIII вв. сама идея Кармы и цепи рождений настолько глубоко владела сознанием людей (она к тому же великолепно согласовалась с анимагическими верованиями), что оказала определяющее влияние на представления о природе и месте человека в природе.

В литературе это, прежде всего, отразилось на том, что герой произведения никогда не вступает в борьбу с природой, не стремится владычествовать над ней. Литературный идеал - растворение личности в окружающей природе, полное слияние его с нею, деперсонализация лирического героя.

Отношение к буддийской службе и церемониям

Сэй Сёнагон слушает в храмах и домах придворных толкования сутр и по нескольку дней молится во многих буддийских храмах.

«Однажды, когда императрица изволила временно пребывать в своей канцелярии, там, в Западном зале, были устроены «Непрерывные чтения сутр». Все происходило, как обычно: собралось несколько монахов, повесили изображения Будды…» [87].

«…В пору первой луны я уединяюсь в храме для молитвы… Однажды я отправилась в храм Киёмидзу…» [120].

«В двадцать четвертый день двенадцатой луны щедротами императрицы состоялось празднество Поминовения святых имен Будды. Прослушав первую полуночную службу, когда сутры читал главный священник клира, некие бывшие там люди - и я вместе с ними - глубокой ночью поехали домой» [280].

«Когда в храме Хасэ хочешь уединиться в отведенной для тебя келье…» [304].

«Посетив какой-нибудь храм, закажешь там службу. Бонза в храме или младший жрец в святилище против обыкновения читает молитвы отчетливо, звучным голосом. Приятно слушать» [31].

В хэйанском обществе большое распространение получило толкование восьми свитков «Лотосовой сутры», посвященных карме. Оно производилось либо в храмах, либо в частных домах хэйанской аристократии. Дважды в день, утром и вечером, обсуждали по одному свитку. Собравшиеся задавали вопросы буддийскому проповеднику, а он отвечал. Если проповедник был достаточно опытным, слушатели к концу четвертого дня приходили в состояние религиозного благочестия и готовы были отказаться от мирских удовольствий во имя спасения. Такой случай описан в «Записках у изголовья»:

«Когда я удалилась от мира в храм Бодхи, чтобы слушать там «Восемь поучений», укрепляющих веру, пришел посланный из одного дружеского мне дома с просьбой: «Вернитесь скорее, без вас тоскливо».

В ответ я написала на листе бумажного лотоса:

Напрасен ваш призыв!

Могу ли я покинуть лотос,

Обрызганный росой?

Могу ли возвратиться снова

В мир дольней суеты?

Светлые слова поистине глубоко проникли в мою душу, и мне захотелось навеки остаться в обители. Я позабыла, с каким нетерпением ждут меня в миру родные и близкие» [34].

Один из крупнейших японских буддологов Судзуки Дайсэру Тэйтаро, справедливо отмечает: «Невозможно говорить о японской культуре в отрыве от буддизма, потому что на каждой ступени ее развития мы обнаруживаем наличие буддийского сознания в том или ином направлении. Фактически нет ни одного раздела японской культуры, который бы не испытал крещение буддийским влиянием, влиянием настолько повсеместным, что мы, живущие среди него, совсем его не осознаем».

И хотя Судзуки прав, влияние буддизма на японскую культуру, даже только как мировоззренческой ее основы, абсолютизировать нельзя. В противном случае японская культура была бы чисто буддийской. Однако развитию японской культуры на раннеписьменных ее стадиях способствовало взаимодействие и противоборство нескольких мировоззрений. Буддийское было одним из главных среди них, но не единственным.

5.2 Синто

Синтоизм не был в полном смысле религией в середине I тысячелетия, когда в Японию проникло буддийское учение; не стал он настоящей религией и на рубеже I и II тысячелетий. Это была сумма народных верований, имевшая несколько разновидностей локального или социального порядка, организованная в культ императора официальной пропагандой, исходящей главным образом от хэйанского двора и синтоистских храмов в провинции Исэ, и стоящая на уровне примитивного шаманства в отдельных местностях.

Синтоистский культ не был осмыслен теологически, не опирался на какого-либо рода канонический текст с религиозными догмами. Объекты поклонения в нем - ками, божественные духи-покровители плодородия, произрастания, духи явлений природы (ветра, дождя, бури), небесных тел (солнца, луны), предметов неживой природы (скал, рек, водопадов, долин), растений, животных, духи умерших предков.

Ками делятся на добрых и злых.

Главная черта синто - анимизм.

Человек, по синтоистским представлениям, живет в мире ками. Мир принадлежит им, аи обязанность человека жить в этом мире так, чтобы не обижать ками и делать им приятное.

Согласие с ками достигается пути почитанием их (храмовым или бытовым), жертвоприношением, заклинаниями, многочисленными ритуалами и обрядовыми действиями.

Особенность синто в том, что м не отвергается никакая другая религия. Поклоняясь ками, человек мог быть одновременно буддийским монахом.

Синтоизм был слишком примитивным, чтобы создать специальное течение в литературе. Однако он достаточно органически входил в быт людей всех социальных слоев, чтобы отразиться не только в описаниях, но и во многих (прежде всего эстетических) критериях, которыми широко пользовались в быту и литературных произведениях.

Роль ками в жизни людей

На первый взгляд повсеместное распространение буддийской религии оставило мало места для другого культа, а вера в буддийских святых превращала ками во второстепенные объекты поклонения. В действительности это было не так. Безусловно, как религиозно-философская система буддизм был вне конкуренции, зато синтоизм обладал преимуществом традиционности, восходящей к доисторическим корням.

Если область распространения одних ками локально ограничена, то другие действуют повсеместно. В середине X в. еще не была забыта первобытная этимология каминари - «гром» (букв. «грохот, издаваемый богами»). Это отражено в «Записках у изголовья», где, перечисляя то, что внушает «страх и трепет» [275], Сэй Сёнагон на первое место ставит «стражей грома» «во время грозы».

От злых ками можно было освободиться, попросив прорицателя из любого синтоистского храма прочитать специальные заклинания («Записки у изголовья»: «Гадатель, превосходно владеющий своим искусством, возглашает на берегу реки заклятия против злых чар» [31].) или борясь с этими ками, как с любым неприятелем.

Добрые ками, к которым обращались регулярно, или ками, власть которых была локальной, называются в памятниках по именам. С этими именами могут быть связаны всевозможные легенды (в «Записках у изголовья» 237-ой дан, например, о светлом боге Аридоси, который при жизни в далекой древности, был придворным и с помощью советов престарелого отца трижды помог японскому императору разгадать хитроумнейшие загадки императора Китая, а вместо повышения по службе попросил не убивать больше стариков, как это было принято раньше, и тем сохранил отцу жизнь).

Злые же ками, как правило, не персонифицируются. Они представляются совокупной силой, против которой люди используют традиционный набор заклинаний или ритуальных действий.

Взгляд на синтоистские храмы

Синтоистский храм (святилище) - это, прежде всего, место, где является тот или другой конкретный ками (иногда сразу несколько). Ками не изображаются на картинах или скульптурно, а считается воплощенным в ситай («тело бога») - практически любом предмете, который «является собственно объектом поклонения, сообщающим святость всему храму». Святилища, как правило, весьма незатейливы по архитектуре и расположены внутри сосновой рощи. С каждым храмом связан особый ритуал празднеств, не похожий на ритуал другого храма. Участие в таком ритуале в качестве исполнителя или зрителя было необязательным, но повсеместно распространенным видом развлечения - веселого, красочного и отнюдь не перегруженного религиозным морализованием обрядового действа. Поэтому зрителями были не только миряне, но и монахи всех окрестных буддийских храмов и даже буддийские отшельники.

Именно как развлекательное красочное действо описывается синтоистское празднество в памятниках литературы (чаще всего описания связаны с синтоистскими храмами Камо и Киото). В «Записках у изголовья» празднества Камо, например, упоминаются в данах 268, 41, 99.

В отношении к самим святилищам можно выделить, как считает Горегляд, два основных аспекта: религиозный (как к местонахождению ками) и эстетический (как к объекту эстетического наслаждения).

Разница в этих аспектах определяется не временем и не личностью писателя. Оба они существовали во взглядах каждого человека, не противореча друг другу, а образуя своеобразный комплексный тип восприятия всех элементов синто. Так Сэй Сёнагон в одном месте (дан 236) представляет синтоистские храмы как объект культа, в другом (дан 212) - акцентирует внимание на зрелищной стороне храмового обряда. Аналогичные же буддийские представления настраивали Сэй Сёнагон на религиозный лад. Значит, в религиозном смысле в буддийском комплексе сильнее действовали слово и обряд, а в синтоистском - священный атрибут.

5.3 Конфуцианские и даосские течения

О влиянии на мировоззрение японцев конфуцианства и даосизма пишет Н.И. Конрад.

Конфуцианские учения о «космическом дуализме» (Инь-Ян), о «магических силах» (Чань-вэй) и о «пяти стихиях» (У-син), которые объясняли происхождение, развитие и строение мира, а также сущность их взаимоотношений с человеком, условия и способы такого взаимодействия, очень легко соединялись с родственными им и только гораздо менее развитыми, более грубыми и элементарными формами синтоистского анимизма.

Из даосизма на мировоззрение японцев той эпохи наибольшее влияние оказало направление мистицизма (Шэнь-сянь) (кроме него были также направления гедонизма (Чжу-линь) и пессимизма (Инь-ши)), которое по своему характеру довольно близко отчасти к натурфилософским элементам системы Инь-Ян и главным образом - к оккультным элементам учения Чань-вэй.

«Религии в Японии не только мирно сосуществуют, но, взаимодействуя, сообща питают религиозное умонастроение. В самом деле, в любом учении, если оно направлено на добро, можно найти безусловно ценное: в конфуцианстве выверенные тысячелетиями правила поведения (в семье, обществе, государстве); даосизм учит следовать природе; буддизм - знать психику человека и регулировать поведение; синтоизм дает уроки мудрого отношения к своей земле, предкам, своим богам. Они, считают японцы, охраняют от напастей, даруют силу света».

Итак, в этой главе мы выяснили, что религия оказала огромное влияние на формирование мировоззрения японцев: во времена Хэйана она пронизывала все сферы бытия человека. Интересно, что в Японии мирно ужилось столько религий: буддизм, синтоизм, даосизм, конфуцианство. Все они привнесли в культуру Японии что-то свое. Наиболее сильное влияние оказали синтоизм и буддизм. Первый является исконной японской религией, которая обожествляло все предметы, окружавшие человека. Буддизм привнес в культуру Японии идею бренности бытия. В «Записках у изголовья» отражено влияние идей этих религий на жизнь хэйанского общества.

6. Природа и человек

Если спросят -

В чем душа островов Японии?

- В аромате горных вишен

На заре

Мотоори Норинага

Что останется

После меня?

Цветы - весной,

Кукушка - в горах,

Осенью - листья клена

Рёкан

«Поклонение природе, свойственное всем народам в древности, у японцев укоренилось и обрело дальнейшее развитие благодаря национальной религии синто, обожествлявшей разные природные явления - горы, скалы, водопады, деревья, реки и др. Этому же способствовал и буддизм, получивший распространение в Японии с VI в. и утверждавший, что все в мире - образы Будды, все требует глубокого почитания.

Для японцев природа осталась воплощением универсальных законов Вселенной, в которой человек отнюдь не главенствующая частица. Единение с природой помогает людям обретать более верное понимание вещей и самих себя, дает, кроме того, истинное отдохновение и светлую радость. На этом основании сложившаяся постепенно уже к эпохе Хэйан многообразная эстетико-философская система сопереживания природе».

«Записки у изголовья» Сэй Сёнагон буквально пронизаны описаниями природы во всех ее проявлениях, во всех аспектах отношения к ней человека. Можно сказать, природа - душа этого произведения. Она является источником многочисленных переживаний, эмоций человека, посредством ее в произведении выражены основные категории японской эстетики. Природа - это и объект созерцания («любования»), и источник вдохновения.

Символично то, что «Записки у изголовья» и начинаются, и заканчиваются описанием природы. Первый дан («Весною - рассвет…») - классический - и сам, по словам В.Н. Марковой, «оказал глубокое влияние на литературу и эстетику Японии». В «Послесловии» же Сэй Сёнагон говорит: «…Я повествую в моей книге о том любопытном и удивительном, чем богат наш мир,… веду рассказ о деревьях и травах, птицах и насекомых, свободно, как хочу…» [306]. Сэй называет здесь природу наряду с поэзией и людьми, которых считает замечательными, но, безусловно, природу можно поставить на первое место в этом списке, поскольку она и превозносится в поэзии, и возобладает во взглядах хэйанцев.

Взаимоотношения природы и человека с точки зрения особого видения мира в Японии имеют огромное значение, такое же, какое они имели для людей эпохи Хэйана и во многом имеют для современных японцев. Это важнейший аспект японского мировоззрения. В своей основе он связан и с особенностями «взгляда» японцев, и с религиями (буддизмом, синтоизмом, даосизмом), повлиял в свою очередь на складывание эстетико-философской системы Японии, отразившейся в искусстве вообще, литературе в частности и в «Записках у изголовья» в особенности.

6.1 Времена года

«Весною - рассвет.

Все белее края гор, вот они слегка озарились светом. Тронутые пурпуром облака тонкими лентами стелются по небу.

Летом - ночь.

Слов нет, она прекрасна в лунную пору…

Осенью - сумерки.

Закатное солнце, бросая яркие лучи, близится к зубцам гор. Вороны, по три, по четыре, по две, спешат к своим гнездам, - какое грустное очарование! Но еще грустнее на душе, когда по небу вереницей тянутся дикие гуси, совсем маленькие с виду…

Зимою - раннее утро.

Свежий снег, нечего и говорить, прекрасен, белый-белый иней тоже…» [1].

Это первый дан. В нем изображена переменчивость в природе. «Но за изменчивыми извечно Неизменное, - как замечает Григорьева Т.Г. - Все выражает закон неизменного в изменчивости (фуэки-рюко)». Не потому ли, что «У каждой поры своя особая прелесть в круговороте времен года. Хороши первая луна, третья и четвертая, пятая луна, седьмая луна, восьмая и девятая, одиннадцатая и двенадцатая.

Весь год прекрасен - от начала до конца». Это второй дан. « «Времена года» - это единый кристалл, который каждый раз поворачивается своей новой стороной, хотя, казалось бы, все повторяется, но каждая весна хороша по-своему». Сэй Сёнагон так выражает свое восхищение перед красотой непостоянства постоянного: «Необыкновенно? Да нет, пожалуй, но очень красиво. Неужели хоть один человек скажет, что цветы вишни ему примелькались, потому что они распускаются каждый год?» [39].

Подобные сезонные впечатления слабее остальных элементов человеческого окружения подвержены изменениям, именно поэтому, как считает В. Мильдон, они стали играть такую роль в японском сознании.

Исследователь также пытается объяснить такой интересный факт, что в Японии счет времени велся не летами, как у нас, а вёснами. В этом, по словам В. Мильдона, виделся магический смысл, доставшийся историческому сознанию от верований с незапамятных времен предполагавший, что, как знать, вдруг жизнь, повернувшаяся к упадку, расцветет «новой весной». Ведь для японцев весна и осень означают тождество запечатленной мгновенности. Быстрый расцвет и осеннее увядание - физическое, «натуральное» тождество идеальности, коренящееся в таком вероятном ходе мысли: вот и человеческая жизнь расцветает и увядает; но если природа возобновляется каждый год, то увядшая жизнь невозвратно клонится к закату, что и придает ей в глазах японцев очарование. Считая вёснами, - календарем, выразившим идею краткости жизни человека и одновременно ее возобновления, какого человек хотя и лишен, но оно могло бы служить слабой тенью надежды порвать сочетание краткости жизни и вечности смерти. В связи с этим интересно, что Сэй Сёнагон приводит в пример того, «что пролетает мимо»: «Годы человеческой жизни. Весна, лето, осень, зима» [252].

В смене времен года Т. Григорьева видит «призму», сквозь которую японцы глядят на мир, созерцают тайну бытия сущего. Оттенок сезона присутствует во всем: в настроении, в убранстве дома, в одежде, в манерах, в читаемых стихотворениях. «Чередование времен года даже не столько излюбленная тема, - по словам Т. Григорьевой, - сколько принцип художественного видения, организующий произведение, как у Сэй Сёнагон».

Можно подтвердить эти слова, обратив внимание на то, что многие описательные, повествовательные даны в «Записках у изголовья» если не начинаются, то обязательно содержат в себе упоминание о том времени года, о том месяце или дне, когда происходит описываемое событие. С одной стороны, это можно объяснить тем, что повествовательные отрывки часто носят дневниковый характер, что обыкновенно и побуждает упоминать дату происходящего, но необходимо также заметь, что, с другой стороны, подобные упоминания всегда сопровождаются более подробными описаниями и впечатлениями, связанными с погодой, сезоном: «В седьмом месяце года стоит невыносимая жара. Всюду подняты створки ситоми, но даже ночью трудно уснуть» [36], «В первый день Нового года радостно синеет прояснившееся небо, легкая весенняя дымка преображает все кругом» [3], «В конце девятой луны и в начале десятой небо затянуто тучами, желтые листья с шуршаньем и шорохом сыплются на землю, душа стеснена печалью» [192].

Действительно, сезонный оттенок присутствует во всем: в быту («Зимой позвякивание щипцов в жаровне - тайный знак гостю, что дама ожидает его. Он стучит все настойчивей и даже громко зовет ее, дама скользит к запертым ситоми и откликается ему» [76]), в сочиняемых стихах:

«И на один короткий миг

Слегка повеяло весною.

В самом деле, слова эти отлично подходили к сегодняшней погоде» [106]), в воспоминаниях («мне нравится место, где герой, вспоминая былое, достает летний веер, источенный молью, и читает стихи…» [272]), в одежде («На другой день после того, как бушевал осенний вихрь,… я видела одну даму… На ней была нижняя одежда из густо-лилового шелка, матового, словно подернутого дымкой, а сверху другая - из парчи желто-багрового цвета осенних листьев…» [193]).

Цвета

Цвета в «Записках у изголовья» - это отдельная тема. Сколько удивительных красок и оттенков мы встречаем на страницах этого произведения. Это связано и с тем, что Сэй Сёнагон пользуется особыми живописными средствами изображения для создания картин жизни, и с особым восприятием мира японцев вообще.

«Во всякого рода художественных изделиях, - размышляет Танидзаки Дзюнъитиро, - мы отдаем свои симпатии тем цветам, которые представляют [собой] как бы напластованные тени, в то время как европейцы любят цвета, напоминающие нагромождение солнечных лучей. Серебряную и медную утварь мы любим потемневшей, они же считают такую утварь нечистой и начищают ее до блеска… Мы не питаем чувства недовольства к темноте, примиряемся с неизбежностью, оставляем слабый свет таким, как он есть, добровольно затворяемся в тень и открываем присущую ей красоту». По словам Т. Григорьевой, «автор [здесь] разъясняет различие в эстетических чувствах тем, что люди Востока привыкли удовлетворяться существующим, тем, что есть. Европейцы же, «движимые своим активным характером, всегда стремятся к лучшему»».

И хотя речь здесь идет скорее о категории ваби-саби, которая сформировались позже (в конце средневековья - в XIV-XV вв.), отчасти это верно и для восприятия мира современниками Сэй Сёнагон. Например, в «Записках у изголовья» есть такие слова: «То, что заставляет сердце сильнее биться:…Заметить, что драгоценное зеркало уже слегка потускнело» [29], а высказывание «Как волнует сердце лунный свет, когда он скупо точится сквозь щели в кровле ветхой хижины!» [119] вообще полностью соответствует сказанному Танидзаки Дзюнъитиро. Это также связано с категорией недосказанности в японской эстетике.

Чаще же всего мы можем ощутить всю полноту цветовых оттенков, читая описания одеяний хэйанских придворных. Здесь Сэй Сёнагон не скупится ни на слова, ни на краски. Причем очень интересно, что названия многих цветов связаны с названиями тех или иных растений. Это еще раз подтверждает особую чуткость японского взгляда, его внимание к деталям, способным улавливать даже самые незначительные оттенки.

«На рукаве… кафтана, зеленого, как листья лимонного дерева», «Послу Принцессы пожаловали белую одежду без подкладки и еще одну, темно-алого цвета. Сложенные вместе, они напоминали белоснежный, подбитый алым шелком кафтан «цвета вишни»» [87]; «То, что великолепно:… Светло-пурпурные ткани цвета виноградной грозди. Все пурпурное великолепно, будь то цветы, нити шелка или бумага. Среди пурпурных цветов я все же меньше всего люблю ирис» [88]; «Они выглядели очень красиво в «охотничьих одеждах» цвета вишни - белых на алом исподе или же цвета зеленеющей ивы» [120]; «На них были накидки цвета увядших листьев, бледно-лиловые шлейфы и платья блеклых оттенков астры-сион и осенних хаги» [143]; «Шаровары его внизу более густо окрашены, а может быть, двух цветов: индиго и пурпура….Одежды глянцевато-алые или ярко-желтого цвета керрии…» [196]. И это далеко не все краски и оттенки, упоминающиеся в «Записках у изголовья».

К тому же, одежды и цвета были не просто предметом восхищения и описания, они играли важную роль в самой жизни хэйанской аристократии. Например, одежды определенного цвета не имели права носить люди, не достигшие какого-то ранга при дворе. Цвета могли быть модными: «Позади плетеной шторы, небрежно спустив с плеч китайские накидки, сидели придворные дамы в платьях «цвета вишни», лиловой глицинии, желтой керрии и других модных оттенков» [23]. Они могли служить предметом разговора:

«- Не правда ли, к верхней одежде цвета алой сливы лучше всего подходит нижняя одежда густо-пурпурного цвета, - заметила императрица. Жалко, что для юных девушек это недозволенные цвета. Положим, для цвета алой сливы сезон уже прошел, но я терпеть не могу светло-зеленых оттенков. Вот только хорошо ли пурпурная слива сочетается с багрянцем? - Несмотря на опасения императрицы, цвета эти чудесно сочетались между собой» [104].

Из этого же отрывка можно сделать вывод о том, что цвета также должны были соответствовать сезону. Еще подтверждение этому: «Дамы, во главе с императрицей, блистали великолепными нарядами из гладких или узорчатых тканей всех оттенков цветущей сливы - от густого до светлого. Китайские накидки на них были весенних цветов: «молодые побеги», «зеленеющая ива», «алые лепестки сливы»». И одеты дамы были так в один из дней ранней весны.

В «Записках у изголовья», в японском искусстве вообще, по выражению Т. Григорьевой, «над всем витает божество времен года». «Если ты услышал о каком-нибудь прекрасном, необыкновенном явлении года, то уже никогда не останешься к нему равнодушным, хотя бы речь зашла всего только о травах или деревьях, цветах или насекомых» [41]. И Кавабата Ясунари будто расшифровывает мысль Сэй Сёнагон:

«Особенность японского искусства можно передать одной поэтической фразой: «Никогда так не думаешь о близком друге, как глядя на снег, и луну, и цветы». Когда любуешься красотой снега или красотой луны, когда бываешь очарован красотой четырех времен года, когда испытываешь благодать от встречи с прекрасным, тогда особенно тоскуешь о друге, хочешь разделить с ним радость. Словом, созерцание красоты пробуждает сильнейшее чувство сострадания и любви, и тогда слово «человек» звучит, как слово «друг».

«Снег», «луна», «цветы» - это о красоте сменяющих друг друга четырех времен года - по японской традиции олицетворяют красоту вообще: гор, рек, трав, деревьев, бесконечных явлений природы и человеческих чувств».

И все это есть у Сэй Сёнагон: многочисленные даны о реках [62], горах [13], травах [66], деревьях [40], и каждое явление неповторимо, имеет какие-то свои особенности. Поэтому люди и дали им разные имена, как живым существам («Леса:… Когараси - «Вихрь, обнажающий деревья»» [200], «Эсима - «Остров-картина»» [198], «Катасари - «Гора смущения», - любопытно знать: перед кем она так смущалась?» [13], «Трава омодака - «высокомерная». Смешно, как подумаешь, с чего она так высоко о себе возомнила?» [66]).

6.2 «Снег, и луна, и цветы»

«Снег», «луна», «цветы». Кавабата не случайно упомянул именно эти природные явления. «По японской традиции они олицетворяют красоту вообще». Это так, но и каждый в отдельности из этих образов очень значим и для японской литературы, и для японцев в целом.

Луна

В этом плане не являются исключением и «Записки у изголовья». Несчетное количество раз Сэй Сёнагон говорит нам о луне: и называя дату события, о котором шла речь, и наслаждаясь красотой ее свечения. Через этот образ раскрывается красота незавершенности («По дороге дайнагон чудесно скандировал китайские стихи:

Путник идет вдаль при свете ущербной луны.

Я…была до глубины души взволнована» [291]), а также такая эстетическая категория, как моно-но аварэ («Луна. Всего лучше предрассветный месяц, когда его тонкий серп выплывает из-за восточных гор, прекрасный и печальный» [245]).

Любоваться луной принято 15 сентября (осеннее полнолуние - восьмой и девятый месяц по лунному календарю), когда она особенно прекрасна. Этот праздник называется Цукими мацури. «Издревле любование луной было одним из главных событий осеннего сезона, когда заканчивалась уборка урожая и люди, по обычаю, устраивали трапезу при лунном свете и возносили богу благодарность за хороший урожай. Считалось, что луна приносит людям счастье. По древним поверьям, на луне растет лавр, и когда осенью его листья становятся багряными, свет луны особенно ярок. Живущий так лунный заяц толчет в ступе листья лавра и готовит из них лекарство, которое продлевает жизнь, поэтому неплохо умыться росой» во время празднества.

Луна вечна и неизменна, независимо от того, есть она на небе или нет, убывает она или прибывает; она связана со всеми сезонами. Она - символ истины.

Снег

То же можно сказать и о снеге. Хоть зима в Японии и не так ярка, как, скажем, в России, тем не менее, снег стал объектом любования и поклонения. Сэй Сёнагон он нравится в любом виде: и летящий с неба («В холодных небесах // Вишневым цветом притворился // Порхающий снежок…» [106]), и лежащий на земле - но не сугробами, а «тонким слоем» («Как это прекрасно, когда снег не ляжет за ночь высокими буграми, но лишь припорошит землю тонким слоем» [174]), и в виде горки на подносе («В царствование императора Мураками однажды выпало много снега. По приказу государя насыпали снег горкой на поднос, а сверху воткнули ветку цветущей сливы» [175]). В этих отрывках мы также можем уловить красоту незавершенности, стремление к минимизации, укрупнению плана, - в этом выражается особенность японского взгляда на мир.

Кроме того, снег имеет и символическую трактовку. Олицетворяя зиму и холод, он выступает воплощением темноты и смерти, а поскольку все в мире взаимосвязано и находится в круговороте, снег является и предвестником возрождения жизни.

Праздник, во время которого принято любоваться снегом, называется юкими.

Цветы

Цветы также широко представлены в «Записках у изголовья». С каким восторгом Сэй Сёнагон размышляет о них! «Из луговых цветов первой назову гвоздику. Китайская, бесспорно, хороша, но и простая японская гвоздика тоже прекрасна. Оминаэси «женская краса». Колокольчик с крупными цветами. Вьюнок «утренний лик»» [67]. И еще много цветов упомянуто Сэй Сёнагон. Перечислены ей и просто «Цветы» [67], и «Цветы на ветках деревьев» [37]. «Цветы глицинии. Осыпанный снегом сливовый цвет», - это «то, что утонченно красиво» [42], «цветы глицинии чудесной окраски, ниспадающие длинными гроздьями с веток сосны» - «то, что великолепно»

Прекраснейшей же порой расцвета Сэй Сёнагон называет время, «когда цветок лишь ожидает, что выпадет роса…» [35]. Здесь выражена прелесть ожидания, недосказанности.

Е.М. Ермакова и А.Н. Мещеряков называют Японию «страной цветочной культуры», так как «цветочные мотивы, без сомнения, самые распространенные в искусстве этой страны».

Как известно, национальным символом Японии является сакура - цвет декоративной вишни. Она стала символом быстротечности жизни, в созерцании ее цветения находили и находят эстетическое наслаждение. Также цветы сакуры - олицетворение красоты японских женщин.

Древние японцы, говоря «цветы», как утверждает А. Мещеряков, имели в виду сакуру. И сейчас, говоря ханами, что буквально переводится «смотрение на цветы», японцы имеют в виду «любование сакурой». Ханами, как поясняет японский толковый словарь, значит смотреть на цветы и наслаждаться, испытывать при этом радость и восторг. Ханами называется праздник, посвященный созерцанию цветов сакуры. Он имеет ритуальную основу, о которой уже говорилось в первой главе данной работы.

6.3 Символы

Кроме основных в японской природе, культуре, литературе существует множество других символичных образов. Это не только растения и небесные светила, а также и птицы, и насекомые, и животные. Хотелось бы выделить несколько наиболее важных и интересных в «Записках у изголовья». Подробно о символике представителей флоры и фауны написал А. Мещеряков в «Книге японских символов».

Слива, сосна и бамбук

Слива расцветает в конце зимы и считается символом чистоты, юной красоты. Не случайно в «Записках у изголовья» в 104 дане на сестре императрицы было несколько нижних одежд цвета пурпурной сливы густых и светлых оттенков - ведь, «госпожа Сигэйся была неописуемо, чарующе прелестна» в своей юной красоте. О цветах сливы слагают стихи: «Однажды слуга, посланный одним придворным, принес мне ветку сливы. Цветы с нее уже осыпались. К ветке была привязана краткая записка: «Что вы скажете на это?» Я ответила всего два слова: «Осыпались рано». Придворные, толпившиеся возле Черной двери, принялись скандировать китайскую поэму, из которой я взяла мой ответ:

На вершине горы Даюй

Сливы давно облетели…» [105]

А «осыпанный снегом сливовый цвет» утонченно красив [42].

Сосне Сэй Сёнагон не посвящает отдельных строк, но это дерево часто упоминается в «Записках у изголовья». Так, пятилистная сосна относится к деревьям, прославленным «не за красоту своих цветов…» [40]; по словам «сосны на черепицах» [83] (Мох на стене и сосны на черепицах) один из персонажей узнает стихотворение Бо Дзюй-и, в котором описывается заброшенный дворец на горе Ли: «От Западных ворот столицы недалеко…» Имеется в виду столица танского Китая Чанъань; с «соснами Такасаго» [238] связана знаменитая легенда, на тему которой были созданы народные песни, лирические стихи и впоследствии пьеса театра Но. Возле бухты Такасаго росли две древних сосны - «черная» и «красная». Согласно древним народным поверьям, в каждом дереве живет дух. Две эти сосны - любящие супруги, стали поэтическим символом верной любви. В 1930 г. «красная сосна», просуществовав около двух тысячелетий, засохла.

Бамбук в «Записках у изголовья» упоминается в основном в виде штор, занавесей и оград, однако есть и более интересные описания: «низкорослый бамбук» Сэй Сёнагон отмечет в «Травах» [66], «Проснуться посреди ночи или на заре и слушать, как ветер шумит в речных бамбуках, иной раз целую ночь напролет», - это относится к тому, «что глубоко трогает сердце» [119], с бамбуком Курэ («этот господин») связан курьезный случай [137].

Вместе слива, сосна и бамбук получили название «три друга холодной зимы».

Светлячки

Одним из любимых развлечений в традиционной Японии была ловля светлячков. В июле, когда происходит их лёт, толпы взрослых и детей собирались у рек - там, где лучше всего наблюдать светлячков, и ловили их сачками.

В «Записках у изголовья» Сэй-сёнагон рассуждает о том, чем любезно каждое время года. Отмечая, что лучшее время суток летом - это ночь, писательница продолжает: «Слов нет, она прекрасна в лунную пору, но и безлунный мрак радует глаза, когда друг мимо друга носятся бесчисленные светлячки. Если один-два светляка тускло мерцают в темноте, все равно это восхитительно» [1]. Следует иметь в виду, что японские светлячки, как это и полагается им во всякой тепловлажной стране, - это совсем не то, что их бледные сородичи средней полосы. Их роение подобно праздничной иллюминации - яркие искры, пронизывающие ночную тьму. Китайское выражение «читать при светлячках и сиянии снега» укоренилось и в Японии. Оно указывает на бедного, но упорного в своих познавательных намерениях студента или ученого. Роение светлячков, их несколько хаотическое перемещение напоминали средневековым японцам о битвах. Кроме того, считалось, что яркое свечение этих насекомых проникает до самого сердца и высвечивает любовное томление.

Птицы

В японской литературе и, прежде всего, поэзии птицам принадлежит выдающееся место. В «Манъёсю» упоминается около 80 представителей животного мира. Больше всего среди них птиц - около половины. Синтоизм относится к религиям с развитым шаманским комплексом. В подобных религиях особая роль принадлежит именно птицам - как посредникам между шаманом и небом, между шаманом и иным миром….крылья были даны птицам и для того, чтобы они перелетали в поэтические свитки по воле стихотворца, предки которого привыкли видеть в птицах существ, достойных самого пристального религиозного внимания. Но птицы связывали поэта уже не с небом, а с землей; не с богами, а с людьми. А потому голос любимой приятен, как птичье пенье, стремительное перемещение в пространстве приравнивается к их полету. Возвращение в родные места уподобляется возвращению перелетных птиц, любовь - бесконечна, как птичье пение, а забота о любимой рисует в памяти птенцов, укрываемых родительским крылом.

Сэй Сёнагон в дане, который так и называется - «Птицы», упоминает около двадцати их видов. Некоторые просто перечислены («Пастушок. Бекас…. Чиж. Мухоловка…. Ворон. Коршун…»), имена этих птиц должны вызывать определенные ассоциации у читателя.

Особое же внимание Сэй Сёнагон обращает на соловья и кукушку. И это не случайно. «Соловей прославлен в поэзии. Не только голос, но и повадка, и весь его вид - верх изящества и красоты» [1]. Кукушка же - это нечто особенное, такое, что «напрасно… искать слова, о кукушке всего не расскажешь». Ее голос пленительный и волнующий сердце. «Нет сил противиться очарованию» [41].

Короткохвостая камышевка

Японский «соловей» - угуису - это на самом деле короткохвостая камышевка семейства славок. Птичка небольшая (величиной с воробья), с коричневым в белую крапину оперением и весьма приятным голосом. Камышевка водится и у нас, но поскольку ее образ начисто отсутствует в европейской и русской поэзии, то и название «камышевка» звучит для нашего уха совсем не поэтично. В связи с этим европейские, а вслед за ними и русские переводчики японской поэзии сочли за благо совершить подлог и заменить одну птичку другой. Так что, беря в руки книгу с японскими стихами, читателю стоит помнить о международном заговоре переводчиков.

Природа распорядилась так, что именно камышевка открывала певчий сезон. Поэтому она считается вестницей весны. Заслышав камышевку, люди вздыхают с облегчением: зиме скоро конец. И чем раньше запоет камышевка, тем раньше наступит весна, тем богаче будет урожай. Сэй Сёнагон не отрицает значение камышевки как первой весенней птицы («Соловья славят как вестника весны. Принято восхвалять в стихах и прозе то прекрасное мгновение, когда соловьиные голоса возвестят: «Весна идет, она уже в пути…»»), но «если б соловей запел много позже, в середине весны, все равно его песня была бы прекрасна!» [41]. Камышевка в сознании японцев - птица демисезонная, и петь она начинает, когда весенняя погода еще не установилась окончательно. Но все-таки гораздо чаще пение камышевки оглашает не покрытые снегом поля, а посадки цветущей японской сливы, которая распускается еще в феврале.

Образ камышевки связан не только с природной, но и с любовной тематикой. В стихах речь идет о самце, ищущем себе подругу.

Из всех птиц именно камышевка обладает наибольшим количеством ласковых прозвищ. Это и «весенняя птица», и «вестница весны», и «птица, любующаяся цветами», и «птица, приносящая ароматы цветов». И даже «чтец сутр» - считалось, что монах, возглашающий буддийские сутры, обладает особенно красивым голосом.

Кукушка

Осмысление образа кукушки в японской культуре представляет собой прекрасный пример того, как в представлениях об одной и той же птице «беззастенчиво» смешиваются китайское и японское. Дело в том, что в Китае кукушка считается птицей несчастливой, связанной со смертью и приносящей беду. Следуя такой трактовке, многие японцы периода Хэйан также считали, что лучше никогда не слышать кукования.

Однако японцы не были бы японцами, если бы они по своей натуралистической привычке не связали воедино кукушку с определенным временем года, лишив этим ее образ, до определенной степени, мрачноватого оттенка. Кукушка в Японии считается птицей, возвещающей приход лета. В «Записках у изголовья» мы встречаемся с ней уже в пятом дане: «Негустая листва на деревьях молодо зеленеет. И как-то невольно залюбуешься ясным небом, не скрытым ни весенней дымкой, ни туманами осени. А вечером и ночью, когда набегут легкие облака, где-то в отдаленье прячется крик кукушки, такой неясный и тихий, словно чудится тебе… Но как волнует он сердце!».


Подобные документы

Работы в архивах красиво оформлены согласно требованиям ВУЗов и содержат рисунки, диаграммы, формулы и т.д.
PPT, PPTX и PDF-файлы представлены только в архивах.
Рекомендуем скачать работу.